ТРЕТЬЯ СТОЛИЦА
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ИЗДАНИЕ
2021
Анатолий АВРУТИН. НЕСТЕРПИМАЯ
МУЗЫКА
* * *
Серебряный ветер врывается в
дом из-под шторы,
Чумная газета от ветра
пускается в пляс.
И чудится Гоголь… И долгие
страшные споры,
Что вел с непослушным Андрием
чубатый Тарас.
И что-то несется сквозь ночь…
На тебя… Издалёка…
И тайно вершится не божий, не
праведный суд.
И чудятся скифы… И черная
музыка Блока…
Кончаются звуки… А скифы идут
и идут.
Полночи без сна… И едва ли
усну до зари я…
Приходят виденья, чтоб снова
уйти в никуда.
И слышно, как бьется пробитое
сердце Андрия,
И слышно, как скачет по отчим
просторам Орда.
На мокнущих стеклах
полуночных фар перебранка,
И тени мелькают – от форточки
наискосок.
А где-то, как некогда, тихо
играет тальянка,
И в душу врывается старый,
забытый вальсок…
Полоска рассвета, как след от
веревки на вые…
Задернется штора… Отныне со
мной навсегда
Года роковые, года вы мои
ножевые,
Почти не живые, мои ножевые
года.
Всё смолкнет внезапно…
Поверишь, что лопнули струны.
Спохватишься – где он, главу
не склонивший редут?
Иное столетье… И это не
скифы, а гунны,
Зловещие гунны в тяжелых
доспехах идут…
* * *
Золотистым нерезким просветом
Осень тихо на кроны сползла.
И такое явилось при этом,
Что в душе – ни печали, ни
зла.
Осветила… Зажгла… Заалела…
Утолстила нагие стволы.
У хатенки, что никла несмело,
Сразу сделались ставни белы.
И среди векового раздора,
Где овраг, запустенье и
глушь,
Чей-то голос запел без укора,
Будто вспомнив июльскую сушь.
Ну а после, чуть солнце в печали
Утонуло средь пней и грибниц,
Долго птицы о чем-то кричали,
Хоть казалось, что нет уже
птиц…
* * *
О, женских имен нестерпимая
музыка!
Как много их было, как мало
осталось!
Но каждое делало чуть
седоусее,
Но каждое тихо ночами
шепталось.
Одни оглушали звучаньем
тревожащим,
Другие горчили в набухшей
гортани.
– Зачем я их помню? – твердил
себе. – Вот еще…
Марина, Валюшенька, Олечка,
Таня…
Записки… Улыбочки: «Будьте
серьезнее…
Я замужем, мне флиртовать не
пристало…».
И долго болело – напрасное,
позднее:
«Эльвира…». И глухо звучащее:
«Алла…».
А дома ждала меня женщина
хмурая,
С глазами, в которых таилось
такое,
Что взглядом проплачет:
«Какая же дура я!..».
И ходишь, и молишь: «Ну,
Зоенька… Зоя…».
Зароешься носом в роскошные
волосы,
Смиренно попросишь тряпчонку
для пыли…
Тайком к телефону… И тихо,
вполголоса:
«Хорошая, вы так давно не
звонили…».
Достанешь порою блокнотик
зелененький,
Где блеклые строчки видны
еле-еле…
Неведомо где и Марины, и
Оленьки,
И все телефоны давно
устарели.
А в женщине встречной,
судьбою зашуганной,
Узнаешь вдруг ту, что
казалась святою,
Но женщина только посмотрит
испуганно,
И, взгляд опустив, обойдет
стороною…
* * *
Узколицая тень всё металась
по стареньким сходням,
И мерцал виновато давно
догоревший костер…
А поближе к полуночи вышел
отец мой в исподнем,
К безразличному небу худые
ладони простер.
И чего он хотел?.. Лишь
ступней необутой примятый,
Побуревший листочек все
рвался лететь в никуда.
И ржавела трава… И клубился
туман возле хаты…
Да в озябшем колодце звезду
поглотила вода.
Затаилась луна… И ползла из косматого мрака
Золоченая нежить, чтоб снова
ползти в никуда…
Вдалеке завывала простуженным
басом собака
Да надрывно гудели о чем-то
своем провода.
Так отцова рука упиралась в
ночные просторы,
Словно отодвигая подальше
грядущую жуть,
Что от станции тихо отъехал
грохочущий «скорый»,
Чтоб во тьме растворяясь,
молитвенных слов не спугнуть…
И отец в небесах…
И нет счета все новым
потерям.
И увядший букетик похож на
взъерошенный ил…
Но о чем он молился в ночи,
если в Бога не верил?..
Он тогда промолчал… Ну, а я
ничего не спросил…
(МИНСК)
ВАЛЕРИЙ ХАТЮШИН «ПО БЕЛОМУ
СВЕТУ…»
* * *
Предосенняя нежная тишь…
Нет, не может окончиться
лето…
Ах, душа, скоро ты воспаришь
к океану несметного света.
Золотая тоска вечеров…
Нет, не верю, что лето
уходит…
С долгой песней холодных
ветров
где-то близко зима хороводит.
Август ласковый, солнечный
весь,
ярко-жаркий, как цвет
бересклета…
Ах, душа, ты запомни, что
здесь
было это короткое лето…
* * *
Дождь разгулялся по белому
свету,
спящую грусть вороша…
К тёплой зиме и холодному
лету
как-то привыкла душа.
Друг мой, от нас улетевшие
годы
нам помахали рукой.
Мне, поседевшему от непогоды,
даже не снится покой.
Друг мой, состарились мы
незаметно,
мудрыми став неспроста:
поняли мы, что любовь
безответна,
что эфемерна мечта…
Семьдесят два — это много,
наверно.
Вспомню ль о том в ноябре?..
Только одно вижу я достоверно
—
то, что исполнится не суеверно,
то, что останется не
эфемерно:
осень, трава в серебре…
ОТВЕТ ЮННЕ МОРИЦ
Россия – в авангарде
высшей пробы:
Нет более нигде
такого, чтоб
Английский цвет
культуры – англофобы,
Французский цвет
культуры – франкофоб!
Юнна Мориц
ИХ ПРОБА
Они в культуре – наивысшей
пробы.
Других таких – не сыщешь
никого.
Да, «цвет культуры русской» –
русофобы.
Но русских среди них – ни
одного.
ПАРАД
И вновь Москву накрыло мглой.
Престольный град застыл во
мраке.
Навис, как туча, над Москвой…
………
Вновь у людей по всей стране
напряжены в молчанье нервы.
И в этой мгле казалось мне,
что к нам вернулся сорок
первый…
И снились мне бойцы тех лет,
и взгляды их, надёжней стали,
их полушубков серый цвет,
и на Параде в Минске —
Сталин…
ТРИ ДНЯ
Как часто высший промысел
сокрыт
на много лет для нашего
сознанья…
На Чёрной речке Пушкин не
убит.
Бог дал ему три дня для
покаянья.
Три долгих дня дарованы ему —
спасительных,
мучительно-высоких…
И чтоб душа не сорвалась во
тьму, —
духовнику открыл он своему
и в боли сжёг отвратные уму
грехи свои за все земные
сроки.
Чтоб мог исполнить он завет
царя:
«Прошу, мой друг, умри как
христианин»,
когда еще пытались лекаря
утишить боль его на смертной
грани.
Счастливый жребий, нет, его
не спас.
Не спас и перстень Лизы
Воронцовой…
Ему спасеньем стал пустынный
глас:
«Моей исполнись волею
суровой!»
В немой тоске, собрав остаток
сил,
он внял, сражённый, неземному
гласу.
И, в мыслях месть таившему,
Данзасу
сказал: «Не надо мстить. Я
всех простил».
И вот уже из близких никого
не узнавал он, что-то где-то слыша…
И на словах последних: «Выше,
выше…»
душа, чиста, оставила его…
(МОСКВА)
ОТРЫВКИ ИЗ НОВОЙ,
НЕНАПИСАННОЙ КНИГИ «УХОД В БЕССМЕРТИЕ…»
ЕЛЕНА ЧЕРНОВА
1.
Из
письма Валерии Борисовны: «Игорь ГРАЧ объединил нас - и тех, кто пришел в этот
день на его могилу в Марьину Рощу, и тех, кто не смог прийти, но мысленно,
чувствами, душой - был с нами, с ним, кто читал и перечитывал книгу Игоря, как
Аркадий Перенов (Аркадий Перенов), живущий сейчас в Улан-Удэ и написавший (и
даже заснявший!), что книга все время рядом, на тумбочке, перечитывается, живет
- рядом...
Валерия
Борисовна написала:
"Прочитала
все комментарии, просмотрела все фотографии...Спасибо за активную память. Я
получила прекрасное подтверждение того, что мой сын живет в памяти тех, кто
знал его и любит, что слово его живо и что созданное им - не однодневка, а
настоящее искусство. Огромное спасибо тем, кто не пришел, но мысленно был с
вами там, в Марьиной Роще... Светлане Леонтьевой (Светлана Леонтьева), так
нежно и трепетно вспоминавшей его в своих стихах...
...И
Галину Данильеву, и Зою Куликовскую (Галина Данильева, Зоя Куликовская)
вспоминаю с теплотой и восхищением. И рада, что наша встреча осталась и в их
памяти, что считают меня причастной к тому, что сделано Гошкой..."
2.
Бывает
трудно, почти невозможно что-либо делать, даже если делать это крайне
необходимо. И тогда Бог (а кто же еще?!) посылает вестника с какими-то
неожиданными, но нужными словами поддержки и ободорения. И этот кто-то
«заговаривает» твою аритмию, твою обессиленность, твою головную боль и
неуверенность.
Накануне
Дня рождения Игоря Грача мне сказал (хороший в общем-то человек!): «Да ладно,
чего ты так переживаешь, ну будет как будет, сами дорогу найдут, там (на
кладбище) лежат мёртвые, им ничего не надо».
Но
если так рассуждать, то не надо было и книгу Игоря делать, и вспоминать всех
дорогих ушедших не стоит – «им же уже всё равно»! Или нет?
Когда
я 25 –го сидела на остановке Нартова, ожидая, кто придёт, я чувствовала
неуверенность. Ну, то есть я знала: это надо. Но я, может, и дорогу опять не
найду, как уже бывало на этом запутанном старом кладбище. А если вообще никто
не придёт? По своим каким-то причинам?
Ну…
Тогда я прочитаю тебе, Игорь, твоё же стихотворение – тебе одному, вполголоса.
А
потом мы со Светланой Леонтьевой (Светлана Леонтьева (Svetlana Leonteva) шли
под бесстрастно-белым солнцем к той самой «калиточке» (а точнее - пролому в
ограде; да, вот такой самый ближний путь к поэту, как подметила Елена Воловик
(Elena Volovik) пробирались по узкой-узкой тропке среди старых могил, наклоняя
голову, чтобы не удариться о повалившееся дерево, аркой повисшее над тропой,
всматривались в лица тех, кто окружает Игоря сегодня. Шли, шли, пока не увидели
светлый – ещё новый, да и луч солнца почему-то сосредоточился на нём! – крест
среди старых надгробий и знакомое лицо.
...А
потом я прочитала эти стихи Светланы. И в них – всё: и аритмия, и это ощущение
"крестного пути", который ветвится на реальный и мысленный (мысленно
с нами были все те, кто не смог в этот день приехать к поэту, но откликнулся,
написал, позвонил или молча был – с нами).
Елене Черновой
Нам ещё людей за собой вести,
нам ещё заглядывать им в
глаза,
нам ещё плечо к плечу, горсть
к горсти.
Долго-долго жить. Умирать
нельзя.
Собираем всех, матерей и
вдов.
Это – люди! Праведные! Как
никто.
Это люди – Божия есть любовь,
эти люди – дороги нам, любой.
…А с небес вдруг дождик, как
решето.
У меня же – горлом – вдруг
слёзы. Ну, что ж.
У меня же – горлом – всё небо
стечёт.
Нам вести людей за собой
сквозь ложь,
сквозь наветы, россказни,
впрямь, в обход
Ибо это к Игорю – Крестный
ход.
Пеший, конный, мысленный. Да
с людьми.
Строчкой, что расстреляна из
нагана в лоб,
строчкой недопетою, что легла
костьми,
но канатом связана с ангелами,
чтоб
провисать над миром ей белым,
как сугроб
да над каждым городом
до Китайских врат,
Да над каждой площадью, что
сестра сестрой.
Наэлектроточены до ампер и
ватт,
строчки, что скровавлены,
бинтовать порой.
Нам ещё людей, нам ещё людей
собирать с тобой,
нам ещё с тобой создавать им
Русь.
Не хочу, чтоб был аритмии
сбой.
Вместо пульса клич у меня,
а не пульс.
Сто пятнадцать раз в
шестьдесят минут.
Вместо пульса свет.
Вместо пульса крик.
В этот Крестный ход, нас с
небес зовут:
- Девоньки, вперёд! Грудью.
Напрямик.
Мы теперь, как встык. Мы
теперь язык.
Раззудись, плечо! Сдвинься,
маховик!
... Елены Черновой репортажи - горячим
пером, все фразы, боль сердца. Умение передавать чувства, мысли, фиксировать
время. Переносить его на бумагу...свежим, обжигающим, как есть".
3.
Одна
моя новая знакомая, тонко чувствующий человек, очень лично как-то воспринявшая
судьбу и стихи Игоря Грача, рассказала мне, что, когда прочитала его книгу,
взахлёб стала рассказывать друзьям и знакомым и… столкнулась с тем, что
называется «вежливый отказ»: нет, это слишком тревожно и больно, я не стану
этого читать, я не стану об этом думать, я поберегу себя. Имеют право, конечно.
Но вот другой незнакомый человек написал в сети: «Эта книга должна быть на
столе у каждого человека!». Почему? Да потому, что, как однажды выразился Булат
Окуджава, «ежели душа обожжена – справедливее, милосердней и праведней она». А
Светлана Леонтьева (Svetlana Leonteva) напрямую говорит, что расстрелянные
строчки Игоря Грача «канатом связана с ангелами». По мне так эта связь
несоразмеримо ценнее душевного комфорта и «бестревожности», которые выбирают
берегущие себя люди…
…
Сегодня
был день памяти Игоря Грача, погибшего на Донбассе. Мы договорились собраться и
сходить в Марьину рощу, помянуть. Вообще само кладбище находится в районе ул.
Бекетова, в центре города. Раньше до 1938 года здесь была пустошь Марьино. В
годы войны здесь хоронили павших солдат. История! Мы с Леной Черновой
(известная журналистка! Чудесная женщина! Умница и локомотив наш!), пошли в
обход, потому что некрополь запутанный, но нашли нужное место, протиснувшись в
проёме изгороди. Затем пришли сын Игоря - Ярослав с его мамой, которая
рассказала нам с Леной про день их свадьбы - белое платье, февраль, стужа. И любовь.
Лена Чернова прочла стихотворение из книги И. Грача - пророческое! Последнее
время я много раздумывала над возможностью поэтов предугадывать события. Игорь
любил свою землю, родину, страну, он за неё жизнь отдал. Конечно, сейчас ещё
карантин длится, и собраться большой компанией трудно. Но я думаю, что каждый
из нас - в Нижнем Новгороде, Москве, в ДНР - сегодня были своими сердцами и
мыслями с нами, и те, кто уехали на дачу, воспользовавшись солнечным днём, и
те, кто просто не смогли прийти по семейным делам, и те, кто просто взял книгу
и перечитал стихи нашего нижегородского поэта. Жизнь многих за это время
изменилась - мама Игоря Валерия Борисовна уехала в Израиль жить к дочери, у
Ярослава родилась дочь Лерочка. Но память наша наполнилась новым и человечным
проникновением, Мы сами много осознали...мне хотелось просто лечь грудью в
травы, обнять руками землю нашу, а затем, подняв глаза к небу, увидеть ангела -
птицу, солнце. Родные мои люди! Давайте будем добрее, сердечнее. Просто будем!
Среди
15 погибших в Донбассе (и за Донбасс) журналистов - наш друг и коллега Игорь
Грач.
4.
Накануне
вечера, посвященного Игорю Грачу, в Культурно-просветительском центре
Свято-Никольского храма на Автозаводе со мной произошел удивительный случай.
Не
написала об этом сразу, как хотела, потому что подступали другие дела, другие
встречи, требовавшие внимания и организаторских усилий, – просто банально не
хватало времени. Оставила на потом, хотя удивление и какая-то тайная радость –
не проходили и требовали выхода, как не до конца прочитанное послание.
А
дело было так. Не очень представляя, на какой остановке мне нужно выйти, чтобы
попасть в храм, я дождалась маршрутки, идущей на Автозавод, и, заметив только
одно свободное место - возле водителя, я заняла его и сразу стала
расспрашивать, где же мне сойти. Водитель, смуглый, средних лет и восточной
внешности человек, подробно объяснил всё и про остановку, и про храм, который
будет от меня по правую руку, так что сразу его увижу. Покосился на меня – как
будто ждал ещё чего-то. Не понимая, почему я это делаю, я достала книгу Игоря,
показала своему собеседнику и рассказала, зачем я еду в храм и что там будет
происходить. И что Игорь Грач, поэт и журналист, погиб в Донбассе от пули
снайпера именно за правдивые и страшные стихи, опубликованные теперь в этой
посмертной книге. Водитель мой сочувственно покивал головой, но при этом как-то
оживился и сказал: «Такие праведные воины попадают в рай. Хотите, я помолюсь за
него в мечети? Я сегодня вечером как раз там буду. Это ничего, что я
мусульманин, а он христианин – Всевышний один и рай один на всех. Хотите,
помолюсь?». «Конечно, - говорю, - я думаю, и Игоря бы порадовала такая
молитва!». «Он услышит и обрадуется», - уверенно сказал мой собеседник. И,
будто предваряя мои сомнения по поводу «мусульманского рая с гуриями», Ризван
(так звали водителя-азербайджанца) пояснил мне: «И главное там (в раю) – что
все понимают друг друга, даже без слов, и люди, и животные. И там ходят олени.
Много красивых золотистых оленей, и они никого не боятся, и им никто не
приносит вреда. Ваш друг обязательно попадёт туда».
В
храме об этой встрече я тогда успела рассказать только маме Игоря, Валерии
Борисовне.
И
вот теперь, возвращаясь к этому воспоминанию и чувствуя потребность поделиться,
я вдруг засомневалась насчет имени: Резван? Ризван? Равшан?
Но
у нас же теперь на всё про всё есть интернет. Набиваю в поисковике варианты
имён и нахожу: «Ризван (Резван) – одно из древнейших имён, имеющее
арабско-персидские корни, широко распространено среди представителей тюркских
народов. Первоначально имело форму «Ридван». С арамейского Ризван (רידון)
переводится как «божественное благословение», с древнеперсидского (رضوان ) –
«радость», «душевное веселье», «удовлетворение». Но главное открытие ждало меня
впереди. Каково же было моё удивление, когда я прочла, что Ридван – это имя
ангела, приставленного в качестве стража к воротам рая, он – глава ангелов,
охраняющих рай. Теперь уже наш разговор о рае не казался мне случайным. Я
вспомнила: в Библии ангелы часто принимают вид случайного прохожего, странника.
А несколько лет назад где-то на Западе вышел сборник рассказов очевидцев,
которых спасли или предупредили о чём-то, как эти люди думают, ангелы,
принявшие человеческий облик.
…В
раю - олени. Ризван почему-то особенно настаивал на оленях. Олень – самое
уязвимое, кроткое и пугливое животное. Помните, у Евгения Бачурина: « Я всё
волнуюсь, всё бегу и выстрел жду я каждый день – ведь я олень». Но олень ещё и
древний символ мудрости, познания мира. Это универсальный позитивный образ,
связанный с Солнцем, возрождением, обновлением и духовным созиданием. В разных
религиях олень считается спутником богов, посредником между ними и людьми.
Между небом и землёй. Кельты верили, что олень является домашним животным богов
и других потусторонних сил и олицетворяет живительные силы природы. Олени на
ветвях священного древнегерманского ясеня Иггдрасиль символизировали ход
времени, бесконечность и смену циклов природы. У ацтеков Божественный олень
прерывал рутину и открывал новые горизонты. Святой Губерт увидел Распятого
Христа между рогов встреченного им в лесу оленя. Оленя-крестоносца видел и
Святой Феликс Валуа. Значит ли это, что нам тоже даётся – Весть? Неоднозначная,
не всегда просто поддающаяся расшифровке? Джордано Бруно сожгли за «еретическую»
идею о многочисленности населённых миров, которые иногда непонятным образом
«просачиваются» в наш ограниченный мир, а иногда вполне внятно «говорят» с
нами. Но на своём, многослойном, символическом, языке…
Я
не знаю, работает ли на самом деле в нижегородском управлении транспорта
водитель по имени Ризван. До сих пор жалею, что не сфотографировал его…Но я не
удивилась бы, если бы оказалось, что о таком водителе никто не слыхал. Почему
бы ангелу Ризвану не принять облик водителя маршрутки? Для того, чтобы сообщить
нам таким … ну, прямо скажем, экзотическим способом о том, что наш друг, о
котором мы скорбим, прописан в раю – как воин и защитник. И что ему простилось,
что он взял в руки оружие. Потому что он – защищал. И чтобы мы – не
сомневались. И не потеряли веры. В воздаяние за скорби и благородство, в
справедливость и единство мира - в том числе.
Н.
Новгород. 11 февраля 2018 – 28 мая 2020
5.
Но
почему мы перечитываем стихи, написанные на войне, в окопах окраинного Дикого
Поля? почему вообще там - война? На которой, по свидетельству нашего друга
Грача, мешается с грузинскою польская речь? какое нам дело до этих пространств?
До того,
что
происходит в Донбассе и как горят границы "чужих» степей?
...
Об этой территории нужно рассказать особо. И весна там "у них", непризнанных
пришла, как и всегда (не предала!), - раньше. И вишни зацвели раньше. А
абрикосовые деревья, которые высажены не за заборами, не в личных садах, а
просто - на любом свободном клочке городских улиц, - эти абрикосовые деревья
сейчас цветут чудным розовым дымом, а потом сбросят спелые солнечные плоды
прямо в руки тем, кто будет проходить мимо...Поэт Игорь Грач это видел
собственными глазами и успел полюбить. Поэт Светлана Леонтьева видит внутренним
зрением. И отвечает на вопрос: что нам Донбасс и "чужая", "не
наша" война?
Война
отступила, война уже за спиной, за долами. Война отчаянная, война там, где
жилые постройки людей, их площади, их дома, их улицы, скверы, война там, где их
семьи, война в городе, в деревнях, война на полях, засеянных пшеницей, война за
своё, кровное, родное.
«Война отступила, война уже за спиной,
за долами. Война отчаянная, война там, где жилые постройки людей, их площади,
их дома, их улицы, скверы, война там, где их семьи, война в городе, в деревнях,
война на полях, засеянных пшеницей, война за своё, кровное, родное.
…И вот он – затишья час.
Война немного отступила.
Немного утихла.
Но не сошла на нет.
И каждый из нас, слушая сводки новостей,
думает: «И когда же это всё закончится?» Ну, сколько можно, как в Слове о
«Полку Игореве» поля «засеивать костями наших предков»? Нашими костями? Костями
наших друзей.
Многие писатели, поэты прошли фронтовой
путь в годы великой Отечественной войны: В. Астафьев, Г. Бакланов, Ю. Бондарев.
Писатели воевали в Чеченской войне, писатели воевали на Донбассе. Стихи писал
Мозговой, стихи и прозу писал Игорь Грач, Захар Прилепин (Zakhar
Prilepin)«Некоторые не попадут в ад» - пронзительная проза о героическом
Донбассе.
Война – это огромная рана, и сколько ни
прикладывай подорожник, сколько ни бинтуй её кровавые дыры, её не залечишь.
Война забирает друзей. Война оставляет их стихи. Их пронзительно-упоительные
строки. Игорь! Каждую весну прилетают грачи – черные, с блестящими
восторженными клювами. Они вьются над полями, усаживаются на провода. Они
торжествуют, сливаясь однокоренными звуками с твоей русской фамилией.
Игорь! Мы обязательно споём твои стихи.
О, я хорошо умею петь, по утрам я напеваю «Солнце светит, не грея…». Оно светит
каждое утро, оно светит так, как светит обычно для нас, живущих. Оно светит о
тебе. А, помнишь, Игорь, как мы сидели за одним общим столом в музее
Добролюбова на Лыковой Дамбе? Помнишь? И как потом мы расходились. Точнее, как
не хотелось уходить, хотя уже свечерело. Помнишь, наши разговоры, встречи в
кафе, на улицах.
Сейчас война немного отступила. Но не
закончилась, увы… окраина, как чистилище Данте, ещё пахнет порохом, дымом,
гарью…Игорь, нам не хватает тебя! Твоих веских слов. Твоего дружеского локтя.
Твоих мирных бесед. Но ты – это лучшее, высочайшее в поэтическом мире, его
внутренняя глубинная бесконечная рана. Ты говоришь с нами. Ты защищаешь
прекрасное в нас. И поэтому ты неиссякаем! И целебен. И громок.
И мы обязательно споём!»
(Н.
Новгород)
ЕВГЕНИЙ
ЭРАСТОВ
ЧАСОВОЙ
(воспоминания о нижегородском поэте
Игоре Граче)
Середина октября 1981 года. В небольшую
комнату Дома работников просвещения на улице Свердлова, где проходили занятия
литературного объединения «Данко», вошел невысокий коренастый юноша с длинными
волосами и едва пробивающимися усиками. Одет он был неказисто – потертая,
видавшая виды плащевая курточка, с дырявым воротником и рукавами, лыжные
ботинки (почему-то именно они обратили на себя внимание). В руках молодой
человек сжимал грязный мешок из мешковины (да простит мне читатель эту
тавтологию, но это был именно мешок, а не пакет, да и серую ткань картофельного
мешка иначе как «мешковиной» не назовешь).
С этим мешком Грач ходил все годы существования «Данко», и даже когда в
1985 году по инициативе Игоря Чурдалева возник «Марафон», и почти все молодые
стихотворцы города перекочевали в это литобъединение, я частенько видел этот
мешок в его руках. Мне всегда казалось, что именно такие детали могут очень
много сказать о личности. К тому же внимание к детали – самая что ни на есть
писательская черта. Во время перекура он представился студентом переводческого
факультета института иностранных языков. Изучал он в ту пору французский
язык, и
уже сделал несколько собственных художественных переводов, в частности,
знаменитого стихотворения Поля Верлена, начинающегося строчкой «Il pleure dans mon coeur». Фамилия его –
короткая и емкая – запомнилась мне навсегда. Так случилось, что эту пору костяк
«Данко» составляли стихотворцы предыдущего поколения, то есть люди, которые
были старше меня примерно на десять лет. Это сейчас я общаюсь с ними на равных.
А тогда такого и быть не могло. Игорь
Чурдалев, Сергей Карасев, Вячеслав Хламин, Александр Михайлов, Андрей Иудин,
Александр Высоцкий, Людмила Ефремова, Евгений Супрун. Все названные, без
всякого исключения - люди литературно одаренные. Некоторые из них давно ушли из
жизни, кто-то бросил литературу, как дело малоперспективное и мешающее строить
нормальную, полноценную семью и карьеру, кто-то пытается писать до сих пор.
Есть такая занюханная точка зрения, что, дескать, настоящий писатель, человек
одаренный, никогда писать не бросит. Он вынесет все испытания, пройдет все
тюрьмы, лагеря, и все равно останется писателем! Позволю себе не согласиться с
этим мнением. Возможно, такое и бывает, когда литературный дар сочетается с
личным мужеством. Я видел многих талантливых, незаурядных писателей, которые
бросили писать и в унылые восьмидесятые, когда всех чесали под одну и ту же
марксистско-ленинскую гребенку, и в криминальные девяностые, когда музыку начал
заказывать Хам. Грач ведь тоже писать бросил, и произошло это где-то в начале
нулевых годов (его единственная книжка вышла в 1999, последнем году двадцатого
века, и в этом была своя зловещая символика!) Именно тогда, случайно встретив
его на улице, я услышал, что он «навсегда завязал с писаниной». Лишь
четырнадцать лет спустя, оказавшись на Донбассе, он вернулся к стихам. Но это
был уже другой Грач, вовсе не лирический поэт, а скорее протоколист военных
событий. Таким образом, в литобъединении
мы с Грачом были самые молодые, поэтому общаться нам с ним сам Бог велел.
Поначалу Игорь говорил со мной немного свысока, смотрел на меня, как
старослужащий на салагу. Несмотря на
то, что он учился только на первом курсе и был на год младше меня, в «Данко» он
ходил еще со школы, и поэтому имел значительный опыт обсуждений. Словом,
«новичком» в литобъединении он давно уже не был. Игорь всегда петушился, лез на рожон,
критика его была суровой до умопомрачения и по-мальчишески
максималистской. Но он был удивительно
честен по отношению к себе и окружающим, а главное, необычайно серьезно для
семнадцатилетнего человека относился к литературному творчеству. Крайне
самолюбивый, он, тем не менее, совершенно не страдал звездной болезнью. Ироничные Игорь Чурдалев и Аркадий Сигал
посмеивались над прямотой и наивностью Грача, но этот смех был незлым. Многим
окружающим в ту пору Игорь казался слишком простым. Но это было не так. Он был
честен до абсурда и начисто лишен какого бы то ни было дипломатического дара.
Не знаю, как он справлялся со сложным
журналистским ремеслом. Послать Грача на переговоры с кем-либо (в то время,
разумеется!) означало полностью зарубить все дело. Возможно, в зрелые годы он изменился. Но
после 1992 года мы с ним практически не общались. Я никогда не дружил и не мог
дружить с Грачом. Слишком разными мы были. Однажды он справедливо заметил, что
я начисто лишен внешних признаков поэта. «Ну, какой из тебя поэт, – сказал
Игорь. – Не пьешь, не куришь… Бабы, конечно, не показатель». «Почему это не
показатель? – включился в разговор остроумный Игорь Чурдалев. – Еще какой
показатель!» Прошло так много лет, а я
запомнил этот разговор почти слово в слово. И все же, при всей непохожести, нас
с Грачом роднило одно – мы не только не были приспособленцами, но и утробно,
органично, всем существом своим этих приспособленцев глубоко презирали. Просто мой протест был
более пассивным. Я не был карьеристом,
но я ни с кем и не ссорился, не разбил ни одного стекла, не выбил никому ни
одного зуба, всегда хорошо учился (подчас не из-за интереса, а из чувства
долга). И всегда ходил с фигом в кармане.
Никто не видел этот фиг, а я его показывал в советские времена партийной
идеологии, а в лихие времена ельцинизма – хамоватым реформаторам и ворюгам.
Другое дело, что никого мой фиг не мог ни испугать, ни расстроить. Увлечение поэзией в то время у Игоря было настолько велико, что не
сочеталось ни с каким делом. Занятия в институте он запустил и вскоре оказался
в армии. О воинском долге он всегда говорил с подчеркнутым уважением. Я,
воспитанный в несколько пацифистком духе, и к тому же враг всего пафосного,
сначала с недоверием относился к его словам, пока не понял, насколько
искренними они были. Службу в армии он
воспринимал как необходимое мужское дело, и в этом было что-то очень древнее,
феодальное, рыцарское. Уже тогда он был неким трубадуром – поэтом и рыцарем
одновременно. После армии Игорь стал
намного серьезнее. В иняз восстанавливаться не пошел, а поступил на филфак
университета, который казался ему ближе. В годы учебы в университете увлекался
фольклором, древнерусской литературой, славянской и скандинавской мифологией.
Интерес к последней прослеживается в его стихах конца восьмидесятых. Его строки с каждым годом становились все
сильнее и профессиональнее. Мне кажется, что самый серьезный удар по его
психике нанесли девяностые годы. Мы, родившиеся в шестидесятых, все в той или
иной степени жертвы этих годов. По всем нам эти годы прокатились железными гусеницами. Возможно, я
слишком категоричен в этом утверждении, но среди моих знакомых нет человека,
который бы вспомнил это время с добрым чувством. Воспитанные в одной
действительности, на пороге тридцатилетия, когда нормальные люди делают первые
успехи в своей профессии, создают семьи, рожают детей, мы попали в совершенно
новый, причудливый, пусть и не уродливый, но совершенно новый мир, мир с
другими координатами. Белое мгновенно оказалось черным, пол – потолком,
знакомый мир стремительно полетел в тартарары. Голова
закружилась и, честно говоря, кружится до сих пор. Неожиданно оказалось, что
важно вовсе не писать хорошие тексты, а продавать их. Может быть, это и
правильно, но нас воспитали иначе. Поэтому мы подчас с белой завистью глядим на
писателей поколения, пришедшего после нас – они и циничней, и бойчее, и
брутальнее, и деловитее. Имперское сознание не коснулось их в такой степени,
поскольку формировались они не Советском
Союзе, а государстве под названием РФ с президентом-алконавтом, государстве,
находящимся в том перманентном состоянии, которое известно всему миру под
словом bespredel. Я не случайно акцентирую это словосочетание – «имперское
сознание». Мне кажется, именно оно и явилось причиной того, что Игорь попал на
Донбасс.
(Н.
Новгород)
СЕРГЕЙ
КРЮКОВ
***
Рыбы
завяли воблами,
Небо
хватая ртом…
Стисну
руками облако
По-над
сухим прудом.
Взгляды
пущу лучистые
В
комья небесных рос –
Тысячью
молний выстрелит
Раскрепощенье
гроз.
Выжму
из тучи реченьку,
Пруд
осеню крестом –
Между
землёй и вечностью
Рыба
плеснёт хвостом…
*
* *
Зависла
над бездною птица,
И
рыба застыла на дне.
Тоска
беспросветно сочится,
Свинцом
оседая во мне...
Во
мраке вселенского спуда
Смиряя
унынья разгул,
Едва
ли надеясь на чудо,
Я
сердце своё распахнул…
О,
Небо! – пронзительно-светел,
Рождается
лучик во мне…
Бей,
птица, крылами о ветер!
Бей,
рыба, хвостом по волне!..
(Москва)
СЕРГЕЙ
АНКУДИНОВ
ОДНАЖДЫ
ВЕЧЕРОМ
Не помню, для чего и зачем, но мне в тот
обыкновенный и в то же время необыкновенный вечер надо было пораньше быть дома.
Время года — весна. Дороги очистились от наледи и снега. Но в тайге все ещё
лежали и медленно таяли почерневшие сугробы. Днем земля, по обыкновению,
оттаивала и расквашивалась, а к концу дня её сковывало легким морозцем.
Вечерело. Солнце клонилось к горизонту, и ветер становился более стылым и
пронизывающим.
Я голосую на трассе проносящимся мимо меня
машинам. Ожидаю с полчаса, но никто и не
думает меня «подбирать». Гляжу, как со стороны посёлка Холмы выруливает
грузовик. Это «ЗИЛ-130». И улавливаю, что в кабине, кроме водителя, пассажир.
«Не возьмет», — думаю я про себя, но на всякий случай взмахиваю рукой.
Останавливается.
— В
город подхватите? – с тревогой спрашиваю я. И слышу в ответ:
— Садись!
Я быстро забираюсь в теплую кабину, и мы
едем в Ноябрьск. Мне сначала показалось по запаху, по легкому стойкому воздуху,
а вскоре пришлось убедиться, что пассажир, сидящий рядом с водителем, слегка
«поддатый». Но я терпеливо вздохнул. Деваться мне было некуда. Все трое мы
ехали почти молча. Лишь изредка водитель и пассажир обмениваются короткими
репликами. Я прислушался к их диалогу:
— Николаич!
— Ась?
— А ты чего на знаке «Стоп» не
остановился?
— Я? Не остановился? Не может быть!
— Ну, ты артист!
— Ладно, подумаешь, не остановился —
другой раз остановлюсь, — сюморил Николаич. — Не заметили, и ладно.
…Три дороги, расхлестнувшиеся средь Карамовского
месторождения нефти и газа, на котором я работаю и ГАИ остались позади. Машина
едет исключительно с крейсерской скоростью 50—60 километров в час. Короткое
молчание. Я изредка искоса взглядываю то на пассажира, то на водителя. Это два
разных человека по внешности, возрасту и, как мне подумалось, что по взглядам. Водитель возраста пожилого
или близко к этому. Но понятно, что он ещё физически силен, неунывающ и бодр.
Лицо у него чистое, с тонкой и бледноватой кожей. По всей его крупной голове
проходит широкая пролысина. Толстые волосатые руки с большими, чуть
замазученными ладонями уверенно держат баранку.
— Николаич, — снова заговаривает пассажир,
— можно курнуть?
— Не-ет! — буквально взревел Николаич так,
будто давно ждал от пассажира этого неприятного и досадного для него вопроса.
— Да я окно открою… курить хочется, не
знаю как…
— Нет! Сказал, нет, значит нет. Потерпишь.
Скоро уже приедем. Вон и трубы почти видно, — тряхнув головой, проговаривал
неспешно Николаич.
Ехать таким темпом нам ещё долго, и я
думаю: «Как же он вытерпит без курева?» Мне это чувство и ощущение незнакомо,
так как не курю. Вероятно, не курит и водитель. Но все же понимаю, что в мыслях
у пассажира сейчас сущий чертополох. Организм требует никотина. Это тот момент,
когда пьющий человек прохватил стакан, а добавить нечего. Жгучее нестерпимое
желание пропустить ещё, удовлетворить зверька, шевелящегося внутри, который так
назойливо пищит и царапается. Сосет и лижет шершавым языком внутренности.
— Вот! — бери пример с меня, — разрывая
тишину, произносит первые слова после недолгого молчания водитель. — Двадцать
лет, как пить бросил! А курить, так и совсем почти не куривал.
Он говорил громко и отрывисто, разрезая
мощной ладонью воздух.
—И
не тянет нисколечко, — продолжал он. — Враньё всё это, что курить или пить
тяжело бросить. Взял да и бросил — вот тебе и вся недолга!
Николаич мне определенно нравился. Его
несгибаемые жизненные принципы и позиция в отношении наших самых злостных и
ненавистных привязанностей, таких как табак и водка, мне явно импонировали.
Приятно было слышать их короткие, но интересные реплики. Насупленный и
обиженный пассажир снова сидел молча, глядел в вечерний закат, так изумительно
и контрастно нависший над таёжной далью.
— Лучше б здоровье копил да баб огуливал,
— как удар грома средь ясного безмятежного дня прозвучали слова Николаича в
адрес взгрустнувшего коллеги, от которых, как мне показалось, он даже слегка
вздрогнул. Водитель ехидно и нагловато засмеялся, превращаясь в моих глазах в
какого-то совершенно другого человека, и он, как мне показалось, подметив мой
вопрошающий и обескураженный взгляд, «стрельнул» окаяно по мне влажноватыми
глазами, надменно прихихикнул и осклабился.
— Да пошли они все в баню, эти бабы, —
слабо и обидчиво промямлил между тем пассажир. С одной пожил, с другой пожил —
всё одно и то же. Кроме денег им, похоже, ничего не надо.
— Не ска-жи-и, — протянул водитель. — Это
у тебя так сложилось или складывается, а у других людей всё по-другому. Как
себя поставишь. Конечно, если курить да водку жрать, так какая баба с тобой
жить-то будет?
— Так что я, не работаю, что ли? Кормлю,
одеваю, обуваю — что ещё надо?
— Надо, чтоб ты ещё и человеком был.
Тут пассажир косо и недоверчиво посмотрел
на водителя и продолжил:
— Я уж и бил, и хвалил… и чего только не
делал — не идёт жизнь, и всё!
— Дурило! — чуть не взвопил водитель. — Не
бить их надо, а словом учить! Сло-вом! Понял? Будешь бить, она на тебя ещё больше
озлится и в постели с тобой по нормальному спать не будет. Вот… как я свою раз
проучил! Кстати, это к слову о «слове». Были мы как-то в одно лето у моей
сестры в гостях. Баба-то моя так-то послушная, покладистая, короче говоря,
порядочная, и в семье у нас лад. Мы тогда ещё довольно молодые были и жили с
сестрой неподалёку друг от друга. На выходные, значит, приехали к ним. Моя с
сестрой сдружилась, шушукаются. Я про себя думаю: вот и хорошо, вот и слава
Богу. А сеструха-то возьми да и научи мою: «Ты Пашке-то (это значит, мне)
деньги-то не давай. Как зарплату получит — так сразу и забирай всю. Оне,
денежки-то, лучше так-то сохраняться будут. Они, мужики, транжиры. Я вон у
своего как не выгребу на разу получку или аванс — считай всё! — пропали
денежки! Все пропьёт да спустит. А он на меня и не обижается! Трезвый наоборот
хвалит, что я у него деньги взяла. Так и ты делай. Пашка-та у тебя хоть не
больно пьющий, а все равно копеечку сбережёшь».
— Сравнила! Меня и своего алкаша! — снова
взвопил водитель и продолжил. — Отгостевали мы у них и отбыли к себе домой. В
понедельник мне в командировку ехать. Утром собрался; документы, в бумажник
складываю, а денег-то, вижу, в нём и нет. Что-то тут, думаю, не то. Промолчал.
Ей не сказал ни слова. Деньги в загашнике у меня другие были. Скрытно взял их,
чтоб Глашка не видала. (Я смекнул, в чём дело!)
Глашка провожает и все смотрит, смотрит на
меня, ждёт, когда я у неё деньги на дорогу попрошу. Поцеловались, попрощались —
я уехал. Ну, само собой в командировке жил на свою заначку. А что, чай, не с
голоду подыхать! Через трое суток вертаюсь. Взошёл домой — ничего не говорю, а
делаю вид, что якобы голодный, уставший, потрёпанный, невыспанный и молчаливый.
Моя за мной. Глаза напуганные, взгляд острый, вижу, что не спала эти ночи и
готова вот-вот расплакаться.
— Как хоть ты, Паш? — наконец осмелилась
спросить она меня.
— Да вот, — задумчиво, обескураженно,
будто не понимая, что с самим собой случилось, начал я. Пошли с напарником в
столовую, хватился, а денег-то и нет. Не доходя, вернулся в гостиницу, да так,
не знаю, как и прокувылялся эти три дня. Как собака голодный был. И не пойму:
то ли вытащили, то ли сам потерял? Ну… да теперь поищи их.
Веришь, нет! Зарявкала, упала на колени и
стала прощения просить! Так насилу поднял её с пола-то. С тех пор даже деньги
не пересчитывает. Во как! Словом, словом бабу учить надо; а ты: я бил, я бил…
Не мужик ты после этого.
— А ты мужик? — возразил вдруг ему
пассажир.
— Сиди, не вякай, — отмахнулся Николаич.
—
Николаич, будь добр, останови, по легкому хочу.
— Врёшь ведь, а? Ну, хоть скажи, что
врёшь? Ведь не по легкому ты хочешь, а покурить, — пробасил водитель.
— Да нет, правда, приспичило…
— Слабый ты, слабый. Вот бабы и не любят
тебя за это.
— А тебя много любило?
— Ой! Сколько их через меня прошло!
Поизменял я, конечно, своей сердечной, поизменял.
Солнечный, багряный отсвет все более
сужался и таял, предвещая близкие сумерки, а за ними и непроглядную, тихую
ночь. Кому и что она предвестит и подарит? Любовь — не любовь. Уют домашнего
очага или постылое прозябание? Скуку или веселье? Радость встречающих тебя
детских глаз или их отсутствие? Вот и серая ворона, усевшаяся на лиственницу,
грустно и суетно вертела головой, разглядывая небольшого седенького человечка.
Тот жадно курил, коротко прохаживаясь вдоль старенького грузовика. Из открытой
кабины в морозную весеннюю стынь выплывала чья-то нарочитая брань. Впереди
виднелись огни, живущего своей жизнью, города. Огонёк окурка сверкнул в воздухе
и погас. Машина тронулась. Вскоре всё стихло. И небо обозначили первые звезды.
ЗОЛОТО
После завтрака старик Мамонов запер дверь
своей комнаты, залез на стул и достал из-за иконы свёрток, развернув который он
охнул, присел и схватился за сердце.
Последнее время старику Мамонову особенно
не здоровилось. Он больше спал,
часто
хворал, забывался, иногда начинал заговаривать вслух сам с собой. А когда
одумывался,
то прискорбно, но без всякой паники и боязни отмечал: “Пожалуй,
скоро
смерть”.
Ему сегодня (в который раз) вспомнился,
словно давнишний сон, как он совсем
ещё
юношей играет в жарко натопленной избе со своей младшей сестрёнкой в пристенок
жёлтенькими монетками. Каждый раз, когда ему хотелось играть в «пристенок», он
вскакивал
на скамейку, дотягивался до тябла и доставал из-за большой иконы Святого
Стефана
грязный, заляпанный, гранёный стакашек с монетками. Они были очень красивыми и
имели особенный блеск, не такой, как обыкновенные медные монеты.
Иногда
он натирал их суконной тряпкой или просто тёр о валенок. Тогда они становились
ещё ярче и тусклые лучинки рассеивались от монеток, радуя глаза Сашки Мамонова.
Однажды он спросил свою мать, когда пришла
весна, и ему не в чём было пойти с
друзьями
гулять: «Мам, а что ты не купишь мне на эти монетки калоши? Вон их сколько!»
Мать
ответила не сразу, и ответила как-то нехотя, неуверенно:
«Да
это, сынок, деньги старинные, уж никчёмные… на них уж ничего и не купишь…»Сашка
огорчился тогда. Поставил стаканчик с монетами за икону и больше его не доставал
даже для игры.
Пролетели годы. И Сашке Мамонову пришла
пора отдать долг Родине. Служил он на
Китайской границе. И вот в
один из выходных, как это часто и бывало, на заставу на конях приехал командир
заставы с прапорщиком Зуевым. Они вместе любили выгуливать ездовых лошадей.
Сашка поспешил взять молодого, ещё не совсем хорошо объезженного жеребца под
уздцы, чтобы командир мог спокойно слезть с коня. Но тот, как раз не спешил
этого делать, а по обыденному начал расспрашивать о порядке на заставе:
-
Нарушений границы не было? Происшествий в заставе не было? Всё нормально? Никто
не надрался за субботу?
-
Никак нет, товарищ командир! Всё в порядке!
Левой рукой Поликарпов держался за луку
кавалерийского седла времён гражданской войны. На среднем пальце руки командира
красовалась большая золотая печатка со змейкой на лицевой стороне. Сашка впился
в неё взглядом и тусклый свет лучиков слабо брызнул в его глаза. Затем он
опустил голову и замер; а в голове его уже словно кто-то кричал: “Ведь это
золото! золото! золото!”
-
Мамонов, вы не больны? – услышал он наконец голос командира. – Я вас целую
минуту прошу, чуть ли не кричу, чтоб вы отпустили поводья.
-
Нет-нет! Товарищ командир, со мной всё в порядке!
-
Идите…
2
Три года службы на границе, на глухой
заставе показались Мамонову целой вечностью. Но вот и дом! Первой, кто увидел его
в окошко, идущего пыльной полевой
дорогой,
была его сестра Ирка. Ирка, пока он служил, вышла замуж за Леньку Каменского.
Сияя ослепительной улыбкой, Ирка от радости прямо-таки «повесла» на
шее
своего брата, целовала, тискала его и причитала: “Вернулся! Вернулся мой
братик!” Вслед за ней не спеша вышел Лёшка. Он так же улыбался, и ряды
зубов излучали знакомый с детства
драгоценный отблеск. На безымянных пальцах правых рук красовались широкие
золотые обручальные кольца. Сашка всем своим видом пытался
показать,
что он и сам неимоверно рад долгожданной встрече. Мать долго плакала, сидя на
лавке у печи, когда встретила своего сына и немного успокоилась после первых
объятий.
-
Посмотрел бы батька-то вот на тебя, - причитала Ольга Павловна. – А мы и
могилки даже его не знаем, где она.
Сашкин отец погиб в Войну и считался без
вести пропавшим. “Да, - с сожалением
подумал
про себя Мамонов, - был бы батька, было бы возможно всё по-другому.”
В этот день по случаю его благополучного
прихода со службы устроили скромную по-
сиделку.
А когда все угомонились и вышли на улицу на свежий воздух, захмелевший
Сашка
запрыгнул на скамейку, хотя этого и не надо было уже делать, так как рост
позволял, сунул за икону руку. «Стоп! Вот он! – заветный стаканчик! – Сашка осторожно
вытащил его из-за иконы и посмотрел внутрь. В стакашке находилось трёх и
пятикопеечные монеты дореформенного образца. Он улыбнулся, поднял голову,
посмотрел на икону и в шутку вслух произнёс: “Ну, говори, Святой, куда золото
девал?! А, впрочем, можешь не отвечать. Я и сам знаю, куда оно ушло…”
(Ноябрьск,
ЯНАО)
Анна Аликевич
Набережная неисцелимых
Птица
Ночь говорит: "Я тебя укачаю на крыльях своих.
Обернись
ко мне, повернись, я тебя заверну
В
ткани призрачных трав моих шелковых и льняных,
В
подлунной колыбели моей укачаю тебя во тьме.
И
ты забудешь свое горе, забудешь тридцать три моря,
Чернавку
и восемь жен,
Забудешь
пятидорожие семиторное,
И
тёмное моё травяное море накроет тебя как дыхмянный шторм.
Забудешь
свою судьбу петлистую,
И
всех недругов, что выискивают,
И
ту, что точит кинжал,
И
все истины, что ни одна не истина, -
И
руки твои будут разжаты,
И
зубы разожмутся стиснутые,
И
все замки заключения свои сложат.
Ложись,
и я тебя укачаю,
И
лампада моя будет светиться в ночи,
И
белые крылья мои укроют тебя, как в начале,
И
колоб пшеничный покатится через шумящие ручьи.
Забудь
об отце своём, волке степном, и его дорогах,
Забудь
о матери своей, птице однолапой, на горьком её пути,
Обо
всех ворогах и отрогах,
Пусть
они распадутся, как сучья дерева сухого,
И
вспыхнут расшатанные мостки.
Как
бы птица, но женщина я тоже,
И
под белой моей кожей бежит росяная струя,
И
я могу быть тёплой и млечной,
И
переходят крылья мои в плечи,
И
сорочица моя не тяжелее и не легче,
Чем
у любой жилицы земного жилья.
И
я могу тебе дать молока и мёда,
Могу
охранять лампаду от мошкары,
Я
ещё одна без имени и племени рода,
И
растают, как белая полоска восхода,
Пуховые
мои дары.
Приходи
в мою колыбель, соломенную и ржаную,
В
лёгкое бремя шелковых крыльев моих,
В
колыбель полночную птицы Нукты.
Пусть
стопы твои отдохнут,
Послушай
песню лютиковых травяных молитв.
Пусть
нигде у тебя не болит.
Я
тебя в синее своё полотно заверну,
Как
младенец звездами небесными повит,
И
взял одну, и сделал золотой бубенчик,
И она
звенит.
***
Я
любила его больше всего на свете:
Так
для всех очевидное - для тебя тайна.
И
все, что он делал, казалось мне единственно правильным,
Как
Бог сотворил землю и травы и ветер.
И
я с полевою пижмой играла,
Которую
он принёс.
Так
моё бессмысленное неоперенное соцветие
Безвестно
качалось в шумящем его поле.
И
земля его была мне таким надёжным привольем,
И
небо его было неколебимо, как только бесплотные вещи.
И
я не думала, кто я.
Я
была как былинка на его одежде,
Как
оранжевый шарик физалиса с бубенцовой его игрою.
Счастье
было моим детством.
И
когда он делал ужасные вещи -
Обратил
её в соляной столп,
А
потом взял и поджег весь дом от низа до верха,
И
просто ушёл -
Мне
казалось, что это как старая книга,
Как
чужая лента из обгоревшего шёлка...
И
я спала как птица в траве до того мига,
Пока
он не взял меня за горло,
И
не бросил об землю,
Не
сжёг, не разбил на тысячу кусков.
Я
даже сейчас не приемлю
Того,
кто он был такой.
-
Я
так и стою со стеклянными глазами
И
губы мои белы.
Это
ошибка, это недруги про него рассказали...
Нет,
это как раз совершенно правильно:
Он
тот, кто топит корабли.
И
ты могла бы заметить ещё в начале,
Когда
бы имела уши, глаза:
А
запах лесного чада,
А
этот далёкий залп...
Но
у тебя было только сердце,
Твоя
погремушка, ставшая скорлупой.
И
потому ты стоишь и никак не можешь больше ни на что опереться
Ни
головой, ни ногой.
АННА
БОЧКОВСКАЯ
Ленивей
сонного кота,
Вреднее
бешенного пса,
Темнее
длинной, черной ночи.
Могу
и быть белее дня...
Все
это я, и все черты, во мне одной, увидишь ты.
Могу
белее снега быть, и ненавидеть и любить,
Могу
я быть и весела, спустя минуту уже зла.
Опять,
все я и все черты, во мне одной, увидишь ты.
А
если не по нраву я, ну что ж тогда, мои друзья?
(ОДИНЦОВО)
Павел
ЯКУША
МЫ
И МЫ
Из цикла «Расшатанные скрепы»
МЫ И МЫ. – Человек человеку – публика.
Опубличнились.
«МАЛЕНЬКИЙ
ЧЕЛОВЕК» СОВРЕМЕННОСТИ. Если порассуждать предельно честно и по совести, то
ныне всяк человек чуть ли ни кто иной, как маленький товарищ Сталин. Во вполне
себе демократической стране. Со всемидоступными Западному миру благами
цивилизации. С той лишь поправкой, что у современного гражданина пока нет
возможности поставить к стенке пару-тройку заклятых своих врагов. Однако – есть
социальные сети, где повседневно, «стенка на стенку» решаются вечные вопросы
мироздания. Виртуально. И где из виртуально-информационной тьмы вдруг
вышагивает «маленький человек» с непомерно завышенными замашками, гордо звуча,
стуча в гаджетовский экран. Это уже не пришибленный Акакий Акакиевич Башмачкин
со слезливым вопросом «зачем вы меня обижаете»? к ближнему. – Нет, этот
носитель прав человека, назовём его Аккаунт Аккаунтович Фейсбучкин, настолько
приспособился и прогрессировал, что сам задаёт тон-ответ: кого обижать можно и
кто кому какой брат. Ему ни Гоголя, ни Достоевского не надобно – и здесь сам о
себе пуще прежних-то опишет постом, остановив мгновенье.
…и
когда страничку таких «маленьких человеков» нашей несвоевременной современности
кто надо перевернёт, то бишь прикроет, – жалко не будет. Вообще.
Евгений
ЗАМЯТИН О СУЩНОСТИ СОВРЕМЕННОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ ЗАПАДА. – «Государство (гуманность)
запрещало убить насмерть одного и не запрещало убивать миллионы наполовину»
(«Мы»).
ТИПИЧНЫЙ
ГРАНТОЕД – «Облизался, въелся и – вошёл во вкус» (В. Маяковский, «Фабрика
бюрократов»).
«ЧУДО».
Лохматая обезьяна долго пресмыкалась на четвереньках, но додумалась-таки до
либеральных идей и демократических свобод. Куда уж выше забираться! – Всё,
«конец истории»! С деревьев – на выход!
УБИЙСТВЕННЫЙ
АРГУМЕНТ. Туда, где квалифицированные представители демократической мысли
организовывают свои сборы, – детей и стариков благоразумнее не водить. Первым
вредно в воспитательных целях, вторым – в силу возраста и близкого конца.
ЛИБЕРАЛ.
Содрал с себя и со всей многоликой Руси исподнее, выскочил на майдан, без
малого шесть лет горлопанит на всю Россию и Европу о родительской наготе,
пределом мечтаний водится обхамить на публику Родину и родственников! А потом
ещё удивляется, чуть ли не плачется: и почему меня не приемлют?!
ОБЩАЯ
КОЛЫБЕЛЬ. Отвратительнее либерала русского – только украинский. Когда-то, в
ранней своей молодости, не сумев прослыть первым парнем на деревне, он, по
врождённому своему стремлению к статусности, решил во что бы ни стало быть
первым её либералом. Иногда, посмотрев выступления или почитав творения
названых персонажей, кажется: вот рванут сию секунду на себе рубаху, достанут
из широких штанин балалайку, расправят прилизанный чуб – и пойдут плясать
гопака всем врагам назло…Реальность совершенно иная. Дальше «прав человека»
права такого нету, чтобы отчебучивать чёт иль нечет. А жаль! – таланты наши,
русские, пропадают почём зря…
ПОСТСОВЕТСКОМУ
ЛИБЕРАЛУ. Пишу тебе, товарищ по разуму, а мысли закончились, буквы русской
азбуки противятся, не составляются в толерантные словосочетания. Остался
изведанный крик, рано или поздно переходящий в стон-стенание: «Да когда тебе,
морда ты пошлая, стыдно станет?!».
ПУШКИН
О ГЛОБАЛИЗАЦИИ, ИНФОРМАЦИОННОМ ОБЩЕСТВЕ И ПРАВАХ ЧЕЛОВЕКА:
˂…˃
дороги, верно,
У
нас изменятся безмерно:
Шоссе
Россию здесь и тут,
Соединив,
пересекут.
Мосты
чугунные чрез воды
Шагнут
широкою дугой,
Раздвинем
горы, под водой
Пророем
дерзостные своды,
И
заведёт крещёный мир
На
каждой станции трактир.
(«Евгений Онегин», гл. 7, ст. ХХХІІІ)
РОССИЯ.
Россия – страна резких перепадов нравственности.
РУССКАЯ
БЮРОКРАТИЯ. Бюрократия в наших общественных учреждениях ещё с дореволюционных
времён свидетельствует – наряду, несомненно, с перегибами и явными
злопыхательствами – также и о том, что русская душа насущные вопрос желает
решить прежде всего по-дружески, товарищески, семейственно.
Может,
они оттого такие «правильные», что друзей совсем не осталось?!
КОММУНИЗМ
И РОССИЯ. Своеобразие и целевую причину Русской цивилизации можно подкрепить
ещё и тем фактом, что коммунистическое учение, как теория возникшее именно в
европейских просторах, русские сумели переиначить по своему лекалу (в
православной «закваске»), «выжав» оттуда почти все неотложные для спасения души
соки.
Последователи
Маркса на Западе были преимущественно толкователями, кабинетными мыслителями,
поэтому их коммунизм – малоподвижный, буржуазно-пошлый. И служил часто
очередной эстетической формулировкой, как у философа и писателя Сартра и его
сопартийцев во время забастовок студентов Сорбонны весной 1968 года.
ОПАСНОСТЬ
«ОСОБОЙ МИССИИ» РОССИИ. Последние лет эдак 200 Россия тем и занята, что борется
преимущественно с чужими грехами. Грехи, как правило, стучатся сами, незваными
гостями: это и политическая самовлюблённость Наполеона и множества
«наполеонов», разной силы и толка философские ереси – от просвещённого атеизма
к великоевропейскому марксизму; национальная гордыня гитлеровской Германии;
реформирование западного капитализма за счёт бывших союзных республик; теперь
соблазны постиндустриального общества…
А
собственные – неуклонно растут, копятся.
КОРНИ
КРАХА. Подлинную причину поражения – при существовавшем невмешательстве в свои
«кровные» дела – России в перестроечные времена точно осмыслил Игорь Шафаревич.
– «Из всех несчастий России, может быть, главное в том и состоит, что она
осталась жить (или умирать) без веры». Суть не в перестройке, а в церковном
понимании всякого социального бедствия, коего тогда (высказанное Шафаревичем
относится к семидесятым годам минувшего века) и недоставало.
УСТАЛОСТЬ
РОССИИ. А может быть Россия просто по-человечески устала, притомилась…
Устала
быть самодержавной и златоглавой
Москвой, раздробленной Русью, Великороссией, Союзом Советских
Социалистических Республик, заправилой в СНГ, блокадным Ленинградом, крестом и
звездой в небе над Кремлём, медным всадником при Петре Великом, героическим
Сталинградом, благоверным царевичем Димитрием Угличским и Лжедмитрием І, ІІ?
Измаялась
бесконечно подмораживаться, оттаивать, застаиваться?
Хотя:
усталость – не отсталость.
Пойти
поспать, что ли…
«ЭКОНОМИКС».
Бытующий в настоящее время западный тип общественного человека столетиями
шлифовался на «свободном рынке». Принципы рыночных отношений понуждали мелких
собственников товар свой рекламировать, расширяя тем самым пространства для
сбыта. Когда под занавес ХХ века
видимые, реальные товары подошли к концу, в ход пошли вещи невидимые: идеи,
идеологии, идеалы. Знание и информация. Тогда подоспела в наших широтах
демократия, охватив собой всё бытие: от демократического мироустройства и
демократических социальных институтов до демократической одежды и такого же
качества еды. Понятно, что происхождение, условия хранения, состав, имеющиеся
изъяны – особо не проговариваются: иначе товар не «пойдёт». Экономика зиждется
на рекламе, реклама – обманывает потребителя, принося ему порой невидимый, но
непоправимый вред.
Ну
и как здесь выжить, не павши? как не навредить себе и «западным партнёрам»?
РЕФОРМА
ЖИВОТНОВОДСТВА. Исход из села последней дойной коровы – подобное уже на пороге
– «увенчается» торжественным вносом туда «золотого тельца». Персонаж сей, в
отличие от коровки-вегетарианки,
пожирает что попало. Попасть в рыночную пасть этого «невинного» телёнка
капитализма обречено, разумеется, и само село с его особым жизненным укладом и
нетипичным подходом к «базисам» и «надстройкам».
Оставшиеся
крестьяне вынуждены будут поначалу послужить обслуживающим персоналом,
занимаясь доставкой народного добра на дом банкирам, фондовым воротилам,
мафиозным структурам. Чтобы – вослед животным – исчезнуть.
Му-у-у-у…
ДЕКОММУНИЗАЦИЯ.
После 1991-го года, болезненно пережив развал СССР, Россия, объявившая себя
наследницей неурядиц советского строя, как бы потащила, понесла на себе грехи
умершего Союза. Тем временем Украина, позволив себе декоммунизационное
издевательство, – постыдно сбросила этот
неудобный балласт. Хотя согрешила не менее остальных.Таким образом, хвалёная
декоммунизация выродилась в маркетинговую схему, которая, ко всему прочему, и
не работает. Бюджет пуст поныне.
ЗАКРОЙЩИКИ.
Вся новейшая история Украины сшита красными – большевистскими, октябрьскими –
нитками. Вышита так, что самих ниток не видать: прочно сшивалась, на века. Да и
символ, как назло, – вышиванка.
Правда,
от недавнего времени под видом интеллектуалов, либералов, правозащитников
появились закройщики. Используя сверхточные и сверхсовременные инструменты
швейного мастерства, они стали резать, кромсать, кроить ткань до такой степени,
что со дня на день срам прикрыть будет нечем. Не говоря о Крыме…
НАРОД
УКРАИНЫ И УКРАИНСКАЯ ВЛАСТЬ. Тогда как «элита украинского общества», самовольно
отождествив себя с украинской властью, совершает поспешный шаг вперёд к Европе,
презираемый народ, официально отодвинутый от цивилизационных процессов, не
спеша делает два шага назад – в Россию.
ЕВРОИНТЕГРАЦИЯ.
УКРАИНСКИЙ ПРИМЕР. – Когда перелицованные граждане «европейской» Украины на
русском и украинском языках пишут и объясняются неграмотно, с ошибками, а на языках
ЕС – без.
БУМЕРАНГ
МАЙДАНА. Майданная масса заодно с западными партнёрами целилась в Россию, а
попала (укр. «влучіла») в Украину. Выиграли, как предвиделось, денежные потоки:
для партнёров Украина – это та же и тоже Россия. Или наоборот.
ДЕТИ
И ОТЦЫ. Юное поколение завсегда отыщет повод нещадно покритиковать отца и мать
своих. Тем, в принципе, и живёт, о том и думает. Люди пожилые – старшие, много
пожившие – чаще чувствуют, за какие такие заслуги должно любить младое племя.
Тем мир и живёт, только тогда мир – міръ.
ОБНАДЁЖИВАЮЩЕЕ.
Привожу дословно слова друга, полученные сообщением в телефон. – С праздником
Вас мои любимые люди! Пускай только святой Николай будет с Вами, побольше добра
вам.
На
этом месте мне возмечталось; прав-таки Чехов! Всё здесь прекрасно: и
пунктуация, и мысли, и вера.
(Украина)
ВЛАДИМИР
ХОХЛЕВ
***
Европа
устала… гаснут огни Монмартра.
Никто
из врачей не знает: сколько умрет завтра,
сколько
еще вспыхнет новых корон холода,
как
уберечь себя и близких людей от голода.
Ветер
гуляет в прошлом радостными Афинами.
Люди
сейчас – друг к другу – предпочитают спинами.
Где
постояльцы отелей… перекрыты границы.
Белыми,
черными масками люди скрывают лица.
На
берегах Темзы нет никакой торговли,
Не
защитили Прагу черепичные кровли.
Мельницы
Амстердама не разогнали страха…
Сильные
ждут спасения.
Слабые
– полного краха.
БЕЗ
ВАРИАНТОВ
Мы
пили кофе… Над айфоном
летал
пьянящий сердце взгляд.
Я
защищался телефоном,
листая
сообщений ряд.
Вы
временами, через окна
улыбкой
провожали свет.
Я
тер очков не модных стекла,
и
проверял их на просвет.
Вы
подозвали официанта,
чтоб
рассчитаться за уют.
Я
с видом записного франта
обжегся
водкой «Абсолют».
Вы
рассчитались, но, однако
не
уходили из бистро.
Я
был готов от счастья плакать,
что
вижу вас… Жетон метро
вы
прокатили по салфетке,
как
будто открывая мне –
где
вас искать… Качнулся в клетке
зеленый
попугай во сне.
Я,
окрыляясь и робея,
поймал
ваш осторожный взгляд.
Вы
отвели глаза, не смея
зарядом
встретить мой заряд.
Стряхнув
невидимые крошки,
оправив
юбку, вы ушли.
Я
не доел свой суп из плошки.
В
камине съежились угли.
Я
краем глаза вас заметил
в
окне, на шумной мостовой.
Вас
молодой мужчина встретил…
Меня
– насмешка…
Над
собой.
(Санкт-Петербург)
КОЛОНКА
редактора
БОРИС КОРНИЛОВ. ПОПЫТКА ПРОЗЫ
Много
раз пыталась рассказать свою версию о поэте Борисе Корнилове, начинала её
словами: если умер, то лежи. Так нет же, не лежится ему. То улицей станет, то
площадью, то песней взовьётся. Как бы ни вмуровывали его стихи в пласты
времени, как бы не заваливали кирпичами-забвенья, как бы не пытались не слышать
– бесполезно. Неймётся поэту! Прорывается, растёт в сердцах, распускается
диковинными розами. Ибо не виновен, единственная провинность – его
стихотворения, полные ковши, ядрёные кадки, черпаны огневые! Семёнов нынче град
зажиточный, на рынке продаются деревянные ложки, чашки, тарелки, резные лебеди,
пахнет сосной. А ещё носки и з овечьей шерсти, варежки, свитера. Одна из
мастериц предложила мне огромную шаль с кистями. Бери, что душа желает.
Имя
Бориса Корнилова бережно хранят, каждую строчку его на просвет проглядывают,
любуются, восхищаются. Ещё бы! Кроме
старинного хохломского промысла у них есть такая кладезь, как великий
поэт! Он как глыба везде и всюду! Есть такие, что небо подпирают. Огромное небо
края семёновского.
Много
написано, много сказано, много прочитано. А вот саму глубину познать, её
исконность, ее родниковость и ручейность, как объять? Таисья Михайловна – мать
поэта выглядит на фото тучной женщиной, широколицей, такой подбоченившейся. Прожила
она долго, твёрдо неся в себе гордость за сына, что у неё было в душе на самом
деле? Какие переживания – знают лишь соседи да члены семьи. Хотя в Семенове не любят делиться своими чувствами,
это же не похвальба какая. Люди там степенные, сдержанные.
Я
как-то попробовала спросить дорогу, чтобы выбраться из центра на трассу, но мне
отчего-то местные жители указали сразу две дороги. И вот еду я, мыслящая сразу
двумя этими дорогами, и понимаю – не пущает! Имена у Семёновцев старообрядческие – Фиона, Лукерий,
Лукьян. Знала я немного Ефима Карпова – местного краеведа, свою жизнь
посвятившего собиранию материала о Б. Корнилове. Помню, как сидели на
приступках возле избы, где жила мать поэта, Ефим Карпов – старенький уже –
долго доказывал нам, что много нестыковок в официальной биографии поэта и что
было на самом деле. Ездил краевед в Питер, где могила поэта находится. И опять
я думаю – последние дни свои поэт сам описал ещё до ареста. Видимо, чуяла его
крестьянское сердце. Первая публикация его стихов произошла, когда Корнилову
было 18 лет, его хорошо знал Павел Петрович Штатнов – нижегородский писатель,
кстовчанин. Он-то первый отметил поэтический дар Бориса Петровича.
Биографию
поэта пересказывать дело сложнейшее, ибо за каждым поворотом выявляются новые
факты, мгновения. Да и жаль тратить драгоценное, много раз пересказанное, в
книгах описанное, в очерках иными публицистами и писателями. Там особых
загвоздок нет. Помню, в детстве слышала песню «О встречном», она словно жила с нами и с утра звучала по радио. Это было уже
в 60-70 годы, когда имя Корнилова вышло из-под запретов, «страна встаёт со
славою…»
Эта
песня мне близка, она росла возле меня, она была частью нашего быта, как ложки
расписные, чаши, как тёплые шерстяные носки. И всё это вместе и было моим
детством. Моим «шестидесятством». Моей непокорностью. И отчаянностью. Поэтому
легко мне было под эту песнь доказывать свою правоту во дворе, драться с
мальчиками и прыгать по крышам. И Корнилов мне стал тогда своим парнем словно,
близким, который рядышком.
А
если умер, то лежать ему не обязательно. Можно иногда и подпрыгивать и ввысь
птицей стремиться. Некоторым вообще везёт. Их забвение не касается. И травой
они не зарастают. До Семенова можно добраться на машине по асфальтированной
дороге. А вот в село Покровское по проселочной, ямистой, неровной, выщербленной
дороге.
«Я
вспоминаю домики косые,
покрытые
соломенной трухой…»
Раньше
шифера не было, ондулина тоже. А вот соломы – завались. Она шелестела. Она
пела. Вообще про солому у поэта много сказано – и матрасы соломенные, и куклы,
и крыши…
Без
тоски, без грусти, без оглядки,
Cокращая
житие на треть,
Я
хотел бы на шестом десятке
От
разрыва сердца умереть.
Диковинно!
Но сбыточно. Умер поэт в 1938 году. 20 февраля приговор был исполнен. Его жена
Ольга Берггольц, такое нежное и трепетное, такое дерзкое и юное, их совместная
дочь …я думаю, это счастье поэта среди ненастий полюбить, сблизиться, сплести
судьбу. Их брак продлился два года: «…плакать девушки захотели от неясной ещё
беды.» В 1930 году Борис и Ольга расстались. В 1931 году Борис Корнилов
встретил свою новую и стремительную любовь –
шестнадцатилетнюю Людмилу Борнштейн, в этом незарегистрированном браке
родилась тоже дочка. Ирина.
И
эти Корниловские, «печенежьи» глаза. И упрямый скифский подбородок. И всё в нём
самородковое от поволжского оканья и гул всей вселенной. Такие не умирают.
Их
не прогнёшь и не уложишь. Всё равно в полный рост поднимаются. Пружинисто.
Чётко и честно.
***
В
именины его – убиенного,
не
сломленного – шёпот? Крик?
Вот
бы вширь! Преклоняю колена я.
Вот
бы ввысь! К нам в сердца напрямик.
Я
люблю эту старость, что в тридцать,
эту
молодость – ближе к ста!
Не
кляну я страну – мой принцип,
я
целую её в уста.
Красный
молох ли, царский молох
девяностых
да нулевых.
А
поэту всегда в грудь – порох,
кулаками
ему под дых.
Стены
плача да стены расстрельные,
ничего
нет иного, отдельного.
Набивается
в горло земля,
чемодан
у стола тот, Корниловский,
даже
мёртвый, убитый – светило мне,
как
звезда, что могла б исцелять.
Авторучка,
блокнот да постелишка,
сапоги
там, в музее Семёновском,
именины
у вас, мой расстрелянный,
солнце
красное – чёрным конусом.
Я
спала в вашем граде, в гостинице,
ваше
небо ложилось на тело мне.
…А
ко мне кто придёт, к имениннице,
после
пули, петли и затмения?
Как
прорваться мне к вам, где взять рвение?
Боль
эпохи по венам кровавится.
Взять
бы за руку. Слышать бы пение.
Вас
в лесах спрятать, словно за завесью.
Но
касания разветвляются,
расплываются,
разъезжаются,
в
пух и прах они рассыпаются.
Шла
бы тропками нашими, местными,
но
дороги распяты рельсами,
не
протянуты – перечёркнуты!
Да
и сам простор – весь для боли.
Я
не знаю, что лучше: глаголить
в
наше время, как в стёкла втолчённое,
или
в ваше, как в выстрел контрольный?
Комментарии
Отправить комментарий